— Что делать? — спросил он.

— Война есть война, — сказал ему великий критик. — Ваша книга прекрасна, но она возбудила зависть; борьба будет долгой и трудной. Талант — страшный недуг. Каждый писатель носит в своем сердце тлетворного паразита, подобного солитеру в кишечнике; он пожирает все чувства, по мере того как они расцветают. Кто восторжествует? Болезнь над человеком или человек над болезнью? Воистину надобно быть великим человеком, чтобы хранить равновесие между гениальностью и характером. Талант расцветает, сердце черствеет. Надобно быть гигантом, надобно обладать мощью Геркулеса, иначе погибнет либо сердце, либо талант. Вы существо слабое и хрупкое, вы погибнете, — прибавил он, входя в ресторан.

Люсьен воротился домой, размышляя об этом страшном приговоре, представившем литературную жизнь в истинном свете.

— Денег! — кричал ему какой-то голос.

Он сам написал три векселя, своему приказу, в тысячу франков каждый, сроком на один, два и три месяца, и с удивительным мастерством подделал подпись Давида Сешара; поставив передаточную подпись на векселях, он на следующий день понес их к Метивье, поставщику бумаги в улице Серпант, и тот учел их без малейшего возражения. Люсьен написал несколько строк зятю, чтобы предупредить его об этом нападении на его кассу, пообещав, как водится, выкупить векселя в срок. Долги Корали и долги Люсьена был уплачены. Осталось триста франков, поэт вручил их Беренике, приказав ей не давать ему ни сантима, пусть бы он даже стал просить: он знал свою страсть к игре. Ночами, при свете лампы, бодрствуя у постели Корали, Люсьен в порыве мрачной, холодной безмолвной ярости написал свои самые остроумные статьи. Обдумывая их, он глаз не отрывал от обожаемого существа; белая, точно фарфоровая, красивая особой красотой умирающих, с улыбкой на бледных устах, она смотрела на него блестящими глазами — глазами женщины, погибающей от недуга и тоски. Люсьен посылал свои статьи во все газеты; но так как он не мог ходить по редакциям и надоедать редакторам, его статьи не печатались. Однажды он решился зайти в редакцию «Ревей»; Теодор Гайар, когда-то столь предупредительный к нему и в дальнейшем воспользовавшийся его литературными перлами, принял Люсьена холодно.

— Берегитесь, мой милый, вы исписались; но не падайте духом, больше жизни! — сказал он ему.

— За душою у Люсьена только и было что его роман да первые статьи, — кричали Фелисьен Верну, Мерлен, все его ненавистники, когда о нем заходила речь у Дориа или в театре Водевиль. — Он посылает нам жалкие вещи.

Исписался — обиходное слово на языке журналистов, верховный приговор, который трудно оспаривать, когда он произнесен. Это суждение, широко разглашенное, убивало Люсьена без его ведома, ибо он был всецело поглощен горестями, превышавшими его силы. В разгар изнурительной работы на него было подано ко взысканию по векселям Давида Сешара, и он прибег к опытности Камюзо. Бывший друг Корали проявил великодушие и помог Люсьену. Отчаянное положение длилось два месяца, и немало гербовых бумаг за эти два месяца Люсьен, по совету Камюзо, посылал Дерошу, приятелю Бисиу, Блонде и де Люпо.

В начале августа месяца Бьяншон сказал поэту, что Корали обречена, дни ее сочтены. Эти роковые дни Береника и Люсьен провели в слезах, не умея таить свое, горе от бедной девушки, а ее приводила в отчаяние мысль, что, умирая, она разлучается с Люсьеном. По необъяснимому движению чувств, Корали потребовала, чтобы Люсьен привел к ней священника. Актриса пожелала примириться с церковью и умереть в мире. Кончина ее была христианской, ее покаяние было искренне. Эта агония и эта смерть лишили Люсьена последних сил и мужества. Поэт в полном изнеможении сидел в кресле подле постели Корали, он не сводил с нее взгляда до того мгновения, когда очей актрисы коснулась рука смерти. Было пять часов утра. Птичка вспорхнула на цветы, стоявшие снаружи за оконной рамой, и прощебетала свои песенки. Береника, опустившись на колени, целовала руку Корали, холодевшую под ее слезами. На камине лежало одиннадцать су. Люсьен вышел, гонимый отчаянием; ради того, чтобы предать земле свою возлюбленную, он был готов просить милостыню, броситься к ногам маркизы д’Эспар, графа дю Шатле, г-жи де Баржетон, мадемуазель де Туш или жестокого денди де Марсе: у него не было более ни сил, ни гордости. Чтобы добыть хоть немного денег, он пошел бы в солдаты. Неверной, знакомой несчастным, расслабленной походкой он дошел до особняка Камиля Мопена; он вошел, не обращая внимания на небрежность своей одежды, и попросил о себе доложить.

— Мадемуазель еще почивает, она легла в три часа утра. Покуда она не позвонит, никто не осмелится ее потревожить, — отвечал лакей.

— Когда же она позвонит?

— Не раньше десяти.

Тогда Люсьен написал одно из тех отчаянных писем, в которых нищие щеголи ни с чем более не считаются. Однажды вечером, слушая рассказы Лусто о том, с какими унизительными просьбами обращаются к Фино молодые таланты, Люсьен не поверил ему, и вот собственное перо увлекло его по пути унижения, может быть еще далее, нежели его злополучных предшественников. Он возвращался домой в лихорадочном состоянии, равнодушный ко всему, не подозревая, какое страшное произведение продиктовало ему отчаянье; на Больших бульварах он встретил Барбе.

— Барбе, пятьсот франков! — сказал он, протягивая руку.

— Желаете двести? — отвечал издатель.

— Помилуйте! Вы человек добрый!

— Но и деловой! Вы причинили мне ущерб, — прибавил он и рассказал о банкротстве Фандана и Кавалье, — Дайте мне заработать.

Люсьен вздрогнул.

— Вы поэт, стало быть, умеете писать веселые стихи, — продолжал издатель. — Сейчас мне нужны веселые песенки, чтобы поместить их среди песен, позаимствованных у других авторов; тогда я могу не опасаться преследования за контрафакцию, и я выпущу для уличной продажи отличный сборник стишков за десять су. Ежели вы завтра принесете мне десяток хороших песенок — застольных и вольных… понимаете? — я вам заплачу двести франков.

Люсьен воротился домой: Корали, вытянувшаяся и застывшая, лежала на складной кровати, обернутая грубой простыней, которую, обливаясь слезами, зашивала Береника. Толстая нормандка зажгла четыре свечи по углам постели. На лицо Корали легло сияние той красоты, что глубоко поражает живых как выражение совершенного покоя; она была похожа на юную девушку, больную белокровием; казалось порою, что ее лиловые губы раскроются и прошепчут имя Люсьена; это имя, как и имя бога, сопутствовало ее последнему вздоху. Люсьен послал Беренику заказать похороны, которые обошлись бы не дороже двухсот франков, включая службу в убогой церкви Благовещения. Когда Береника ушла, поэт сел к столу подле тела бедной своей подруги и сочинил десять песенок на веселые темы и излюбленные парижские мотивы. Он испытал неизреченные муки, прежде чем приневолил себя взяться за работу; но он все же принудил свое дарование служить необходимости, будто и не страдал. Он уже осуществлял страшный приговор Клода Виньона о разладе между сердцем и мозгом. Какую ночь провел бедный мальчик, как надрывал он свою душу, сочиняя стихи для кабацких пирушек и записывая рифмованные строки при свете восковых свечей, близ священника, молившегося за Корали!.. Поутру, окончив последнюю песню, Люсьен пытался положить ее на модный в ту пору мотив; священник и Береника, услышав его пение, испугались, подумав, что он сошел с ума.

Друзья, на что мораль стихам?
С ней только скука и усталость.
Рассудок неуместен там,
Где председательствует шалость.
Все песни годны за вином,
Нам Эпикур — свидетель в том:
Где чаши зазвучали,
Где Бахус — кравчий за столом,
Там покидают музы дом.
Мы пьем, поем,
А что потом — нам нет печали.
Сулил гулякам Гиппократ,
Что долгий век пошлют им боги.
И мы с тобой не плачем, брат,
Что дни не те, не резвы ноги,
Что от красотки отстаем,
Зато от пьяниц за столом
Еще мы не отстали.
Зато в кругу друзей хмельном
Мы в шестьдесят, как в двадцать, пьем.
Мы пьем, поем,
А что потом — нам нет печали.
Откуда в мир мы все пришли,
Узнать — не мудрена наука.
Узнать, куда уйдем с земли,
Вот это потруднее штука.
Но для чего, друзья, гадать?
Пошли нам, боже, благодать
В конце, как и в начале.
Когда-нибудь мы все умрем,
Но будем шить, пока живем.
Мы пьем, поем,
А что потом — нам нет печали.